Том 3. Советский и дореволюционный театр - Страница 121


К оглавлению

121

А между тем лично, может быть, и порядочный Алексей шел за презираемыми им генералами вовсе не по какой-то роковой ошибке.

Я допускаю, что для некоторых офицеров идеологические декорации (патриотизм, спасение цивилизации) кое-как — скорее худо, чем хорошо, — скрывали их подлинную классовую подоплеку. Но для нас-то эта классовая подоплека ясна. Мы знаем, что буржуазная интеллигенция заключила союз с крупными помещиками, с крупной буржуазией на предмет продления эксплуатации фабричных и полевых «богоносцев». Этот союз отразился с полной яркостью в коалиционных министерствах. Мы знаем, что интеллигенция откатилась к Керенскому весьма охотно, была готова катиться до коалиции с Милюковыми, с монархистами, иностранцами, с самим чертом и его бабушкой, лишь бы только не допустить власти рабочих масс. Какими бы цветами они ни прикрывали этот факт для других и для себя самих, он торчит и его нельзя замолчать.

Для Булгакова и его героев (на сцене) большевики только какая-то неясная огромная сила. В то озлобление, с каким Булгаков рисует петлюровцев, внесена, несомненно, частица ненависти к вооруженному и разошедшемуся «хаму», — ненависти, которую Алексеи Турбины на деле питали к большевикам в большей мере, чем к петлюровцам. Белая армия, представлявшая собою чудовище жестокости и разнузданности, рисовала, себе Красную Армию — это порождение огромного энтузиазма и доблести рабочего класса и крестьянства — как какую-то попирающую всякую культуру орду. Только в таком случае признание индивидуальной порядочности отдельных лиц среди белого офицерства явилось бы пристойным, если бы порядочность эта выделялась на правильно изображенном социальном фоне. Но этого нет.

Четвертая картина, самая яркая и оканчивающаяся крушением белой интеллигенции, вся насквозь имеет одну тенденцию — показать эту прекрасную студенческую молодежь в ее молодеческой готовности проливать кровь за идеал. За идеал? Если вы хотите быть правдивыми, вы должны показать ее как вооружение сынков папаш и мамаш из приличных квартир для избиения рабочих, осмеливающихся пытаться строить новое общество по своему росту и согласно своим интересам. А если принять во внимание фактическое совпадение интересов пролетариата и всего угнетенного человечества, то тонет всякая личная порядочность в море классовой неправды.

Говорят, не дело художника вникать в классовую сущность явлений и т. п. Во-первых, мы это решительнейшим образом отвергаем и считаем всякое произведение искусства, претендующее на политическое значение, неприлично поверхностным, если автор игнорирует эту классовую подоплеку. Такое игнорирование приводит к искажению фактов. Посмотрите, какие погромщики петлюровцы! Еще хорошо, что театр имел такт выбросить из пьесы Булгакова сначала дававшийся на сцене омерзительный эпизод с издевательством и истязанием еврея петлюровцами. Ну, а белогвардейцы разве евреев не истязали, над ними не издевались? Белогвардейцы сплошных погромов трудового населения не устраивали? Самые ужасные формы террора белогвардейцами не применялись? И будто в этом отношении совершенно чистыми остались руки Алексеев, Николок и других «честнейших» русских офицеров?

В пьесе мы видим их исключительно в идиллической обстановке, за кремовыми гардинами, за мирными разговорами вокруг елочки и водочки, через героический пафос, хотя бы и поражения, но поражения, преисполненного благородства. Разве это только и было? Разве это вся правда, разве это вообще сколько-нибудь правда перед лицом всего колоссального погрома России, который под руководством таких Турбиных был устроен генералами, ненависть к которым со стороны офицеров была ничтожна по сравнению с ненавистью их к «возмутившемуся рабу»? И вот почему во всем том, в чем автор и театр сделали вольные или полувынужденные уступки нашей оценке вещей, они оказались на известной высоте художественности (особенно по отношению к гетману, в значительной мере по отношению к петлюровцам и полностью по отношению к не показанному на самой сцене руководящему офицерству — ведь одна фигура изменника и подлеца Тальберга, конечно, недостаточная иллюстрация к словам, и только к словам Турбиных об их начальстве).

Зато там, где Булгаковы не уступают, там, где они хотят настоять на своем, там, где они хотят, так сказать, реабилитировать память средней и низшей интеллигенции в рядах белогвардейцев, там они впадают в ложь, там они перестают быть историками и политиками, там они заменяют эту точку зрения жалкой обывательской точкой зрения и срываются в нехудожественность. И здесь начинаются невольные промахи автора, а за ними отчасти и театра, которые еще более типичны, ибо здесь речь идет уже не о работе мысли, не о поступках, не о компромиссах, а о художественных промахах, так сказать, бессознательных путях творчества.

Единственные действительно общественные черты «симпатичнейших» господ офицеров — это их профессиональная храбрость и известная честная последовательность, по крайней мере крупнейшего из них — Алексея. Но гражданину Булгакову вовсе не кажется, что этим ограничиваются их достоинства. Ему в них нравится еще многое другое; ему нравится, что они живут в уютных чеховских квартирах, что они любят выпить, закусить, попеть хором, ему также нравятся разные сцены по пьяной лавочке: «А помнишь ли, мол, ха-ха-ха, как икс поехал в ригу, а игрека пришлось в ванну посадить, до того напился?» Ему нравятся сомнительные, заезженные остроты, которыми обмениваются собутыльники, атмосфера собачьей свадьбы вокруг какой-нибудь рыжей жены приятеля; ему нравится способность этой среды приходить в себя, как ни в чем не бывало становиться на четыре лапы, украшать спокойно елочку, устраивать вторую или третью женитьбу после самых потрясающих катастроф и во время их.

121