И часть публики умиляется и будет умиляться этим. Ведь она ничего другого не просит, она — совершенно как студент Илларионушка, — готова мурлыкать котом и жмурить глаза от удовольствия перед елочками, водочками, закусочками и романчиками. Ведь она и против революции поднялась, она и сейчас против нее ворчит потому, что ей мешают жить-быть, вытягивают ее из этой пошлости, из-за кремовых гардин и елочки, из ее кельи под елью. Узнавая себя в этих добродушных, придурковатых студентиках, в этих хулиганах и пьяницах с золотым сердцем, в этих дамочках, создающих уют, она прямо-таки смакует (как смакует и автор, а может быть, отчасти и театр) эти сцены у домашнего очага. Между тем противопоставление их общественной трагедии наповал убивает интеллигенцию. В изображении Булгакова политические разговоры их почти идиотически скудны, а остальные разговоры — серия банальнейших острот, скучнейшие, канительнейшие диалоги без малейшего подъема мысли, без малейшего движения действительно живого, острого чувства. Илларионушка влюблен в женщину, она выходит замуж за другого; ну что же, чокнемся и споем «Как ныне сбирается вещий Олег». И все так же, в сущности — на все наплевать, только бы достать где-нибудь водочки и селедочки.
Первый муж сестры героического Алексея — сплошной негодяй; а второй? Врун, отчасти вор (эпизод с золотым портсигаром), персонаж насквозь легкомысленный и двусмысленный. Но свадьба героини (по крайней мере, единственной женщины в пьесе), которая должна, по мысли автора, так сказать, по-хорошему кончить пьесу (публика любит, когда кончается свадьбой), ни на одну минуту не берется сквозь омерзение. А что, кроме омерзения, рядом со всем этим гигантским катаклизмом, который нашел отражение в исторических актах пьесы, может возбудить это стремительное желание вернуться к пошленькому уютному быту: «большевики — так большевики, — дайте нам только семейственно кутить и устраивать свадьбы».
Театр, и при этом именно молодая его труппа, внес в спектакль много таланта. Спектакль сыгран первоклассно. Хмелев дал необыкновенно законченную, до деталей выдержанную фигуру умственно ограниченного, но честного и храброго полковника, между прочим, барича с головы до ног. Как, например, в этом отношении превосходны и его глотающая последние буквы господская речь, и его изящная жестикуляция, и этот элегантный тулупчик, и эта рука, затянутая в перчатку в момент катастрофы.
Почти все остальные исполнители стоят на приближающейся к Хмелеву высоте. Они живут на сцене, они убедительны, красочны. Петлюровцы до уморительности правдивы; до факсимиле точны — немцы. Но, конечно, там, где пьеса входит в ничтожные рамки, там почти уничтожается художественность игры, несмотря на то что она остается такой же добротной. Вся завязка в доме Турбиных мелка и вяла. Возвращение туда после трех центральных картин делает действие сразу тусклым.
Последний акт сыгран со всяческим нажимом педалей. Мы, конечно, понимаем сестринское горе — по человечеству; но социально-то как глупо звучат все эти с придыханием повторяющиеся слова: «они убили его… они убили его».
Да кто такой Алексей Турбин? Полковник, то есть профессиональный убийца, человек, не расстававшийся с оружием, человек, на руках которого и на совести лежат десятки, может быть, сотни и тысячи жизней.
Что же удивительного, если профессиональный военный убит? В какой военной семье не ясно, чем пахнет военное ремесло и война вообще? Конечно, когда близкий человек убит, то бывают надгробные рыдания. Но какой, повторяю, социальный смысл в изображении, с нажимом педалей, личной скорби в доме Турбиных? Может быть, нам хотят показать, какие жертвы понесла белая гвардия? Но жертв и у нас не занимать стать. Или это нужно понимать в смысле пацифизма? Тогда он звучит здесь невыразимо пошло. Люди будут убивать друг друга, пока господа Турбины, на службе у осуждаемого ими же капитала, будут продолжать заниматься этим делом. Люди будут убивать друг друга, пока они не убьют повсюду капитализм. А тут от нас требуют пролития нескольких слез по поводу того, что офицер, собиравшийся убивать массами других, сам погиб в борьбе.
И что означают все эти педали и вся эта сестринская скорбь, когда героиня еще и башмаков не износила, а уже украшает елочку, флиртует с Илларионушкой и выходит замуж за баритона в последнем акте, представляющем предел драматургической неловкости.
Если у драматурга Булгакова был какой-нибудь художественный расчет, то самый примитивный. Он исходил, очевидно, из тех соображений, что публике надо после трагедии отдохнуть на чем-нибудь спокойном и приятном. Так вот же вам елочка, примирение и свадьба. Если бы все это было только художественной ошибкой, то мы сказали бы: ну что же, как и всем нам, Булгакову надо учиться драматургии. Ему удалось написать хорошую сцену во дворце у гетмана, ему удалось создать в следующих двух сценах недурной материал для великолепного искусства труппы, в остальном он сорвался; эка невидаль — следующие пьесы будут лучше. Но нет, недостатки булгаковской пьесы вытекают из глубокого мещанства их автора, отсюда идут и политические ошибки. Он сам является политическим недотепой, по примеру своих героев. Отсюда и эти серые остроты, и эти заезженные положения, и этот сотни тысяч раз использованный тип Илларионушки — «22 несчастья», и эта свадьба, и, наконец, это пересыпание действия дешевым пением — не только потому, что пение такое типично для среды, а потому, что, как чует Булгаков, его приятно послушать будет мещанину, родному брату самого Булгакова.