Среди новаторов-формалистов были, конечно, такие, которые совершенно искренне перешли на сторону пролетариата. Однако чрезвычайно характерным было то, что эти новаторы всячески отбивались от «переживаний», настаивали на всяких биомеханиках, на всяких теориях на все готового мастерства, хорошо исполняемого внешнего заказа и т. д.
Даже и театры, целиком рожденные революцией (Театр Революции, Пролеткульт, ТРАМы), настолько увлеклись формальной революцией, несхожестью нового сценического искусства со старым, разрывом с традицией, что все это часто заслоняло для них подлинные задачи театра как революционного, помогающего сознанию, воспитывающего, концентрирующего «зеркала жизни».
Но это тоже уже давно прошло.
Я помню, с каким восхищением слушал я на одном из театральных совещаний в Наркомпросе (кажется, так году в 1927) необыкновенно злую, ракетами и петардами взрывавшуюся, но удивительно искреннюю и захватывающую речь высокоталантливого В. Э. Мейерхольда о том, как он жаждет пьес с большим внутренним содержанием..
«Довольно мне, — кричал он в азарте, напоминая огромного рвущегося с кем-то в бой петуха, — довольно мне отыскивать всякие внешние новинки, всякие пряности. Я хочу строить спектакль из самой сущности пьесы, я хочу раскрывать глубочайшее ее содержание, которое вложила в нее жизнь через большого автора. Мне нужны большие авторы. Разве я виноват, что я не нахожу их среди современников? Я жду их, ищу их, помогаю им; а когда я берусь за Островского, Гоголя, Грибоедова, но по-своему, так, чтобы они показали нам глубины, какие до сих пор театр извлечь из них не сумел, — одни начинают кричать, что я пячусь назад, а другие — что я оскорбляю мавзолеи!»
Или посмотрите на то, как теперь обставляет и как играет спектакли Театр Революции. Как он умеет теперь, не теряясь в мелочах, давать подлинную вещную среду, подлинную «обстановку», предметную стихию, где живут его люди, и как он умеет, без того, что называли неуклюжим и пошло-остроумничающим термином «психоложества», показать настоящие переживания настоящих людей, через мозг и руку которых, как говорил Энгельс, творится история.
Нет, все это теперь прошло. Так называемые «левые» театры вовсе не пугаются крепкого сценического реализма, словно черт ладана; и, обратно, некогда считавшаяся «чертовщинкой» условность находит себе гостеприимство на старых сценах.
А теперь для всех ясно, что театр должен иметь в своем арсенале возможно больше приемов, прекрасно знать театральные традиции, знать и новые достижения сценической техники, уметь, если надо, и совершенно неслыханное и невиданное находить и выдвигать — и все это соответственно задаче: показать с наибольшей силой «заданное» в драматургическом материале — даже старом, а тем более новом.
То, что я говорил о сцене вообще, можно было бы сказать также о режиссере и об актере.
А драматургия?
Нет никакого сомнения в том, что драматургия наша сильно выросла.
О ее судьбах придется главным образом писать в этих письмах, предлагаемых читателям нашего журнала.
Мы, конечно, будем брать эту драматургию прежде всего в ее конкретных проявлениях и чаще через спектакль, чем через чтение. Мы будем также останавливаться на сочинениях, статьях, высказываниях, посвященных ее истории, теории, и — в известной степени — также на истории и теории сцены. Мы будем говорить о Западе, мы будем говорить о нарождающемся театре культурно молодых национальностей и т. д.
Но самым основным будет, конечно, — ведущая драматургия. То, что есть наиболее зрелого, продуманного, талантливого, ищущего, смелого в нашей драматургии. Больше всего мы будем следить за тем фактически существующим, хотя и неорганизованным отрядом писателей для театра, которые прокладывают нашему театру дорогу вперед.
С этой точки зрения, вспомнив о «Гамбургской драматургии» Лессинга, впадаешь в искушение назвать эти письма «Московской драматургией».
Не улыбайся иронически, дорогой читатель, и не говори: «Уж не собирается ли автор рядиться в Лессинги?»
Прежде всего нужно сказать, что, вполне сознавая о себе, что он не Лессинг, автор до мозга костей проникнут убеждением в необычайной нужности для нас в настоящий момент именно нашего собственного Готхольда Эфраима Лессинга.
Лессинг своей борьбой на аванпостах немецкого театра высвобождал, как мог, немецкую буржуазию из-под плена феодальных традиций и собственной заплесневелости.
Ему это не очень удалось. Класс, к которому он обращался, едва протирал глаза, да так — в идеологическом и политическом отношении — и не протер их.
Конечно, Лессинг до такой степени могуче помогал театру своего времени, что ему понастроили позднее памятников по всей Германии и создали о нем «легенды».
Но если бы Лессинг сам судил о своих посмертных успехах, он был бы так же смертельно огорчен ими, как смертельно огорчен он был своими прижизненными «успехами».
Марксистскому писателю, одному из идеологов пролетариата, Францу Мерингу, пришлось отмыть от благородного лица Лессинга ту грязь, которую его буржуазные поклонники считают прославляющей его легендой.
Фактически Лессингу так и не удалось (как не удалось Гердеру, Шиллеру, Гёте) послужить своему классу. Зато, хотя бы отчасти, с опозданием, в несколько уже устарелом виде, поднятые его гением волны дошли все-таки до могучей антенны пролетариата, и Лессинг все-таки удостоился того, что в какой-то мере он и сейчас еще может послужить в борьбе и строительстве класса, действительно способного к тому, что Ленин назвал «делом глубокого смысла», — «претворению идеального в реальное».