По общему признанию, жуткой четкостью и мощной впечатляемостью обладает образ Людовика XI, созданный Кузнецовым в «Соборе Парижской богоматери» и ставший чуть ли не главным центром внимания публики во всем спектакле. Когда Кузнецов выступает в пустяках — вроде, например, «Тетки Чарлея», перестаешь сердиться на публику, которая помирает со смеху и покачивается на своих стульях, ибо пустячки водевильно-опереточного характера, претендующие только на одно — трясти грудобрюшную преграду, содействуя таким образом некоторому омовению сознания от скорбей жизни, великим художником могут быть превращены в настоящее художество.
Я понимаю, почему Щепкин и Живокини завоевали самую горячую благодарность публики, выступая в пустейших фарсах, когда я смотрю на Кузнецова в таких же легкомысленных и поверхностных комедиях. Высота актерского искусства, дающая самый парадоксальный результат, вроде курьезнейшего оттенка женского очарования в переодетом в женское платье мужчине, дополняется здесь внутренним смехом актера, передающимся публике ощущением задора, молодой игры юмора в крови самого лицедея.
Этой внутренней веселостью, внутренним озорством, искрящимся смехом полон Степан Леонидович, и он служит залогом его молодости, которая, в свою очередь, обещает нам, что еще немало художественного наслаждения мы получим от него впереди.
Мой очерк отнюдь не претендует ни на какую характеристику многогранного таланта и многообразных творческих результатов, достигнутых этим талантом, я только набросал здесь несколько театральных впечатлений и несколько мыслей, неразрывно связанных для меня с этим превосходным мастером сцены.
Роман «Барсуки» принадлежит к числу украшений нашей молодой послереволюционной литературы. Его большое достоинство было отмечено и нашей литературной критикой и, между прочим, внимательным, чутким и любовным наблюдателем жизни всей нашей культуры — Горьким.
Правда, роман этот был не без больших недостатков. Все те части, в которых идет описание Зарядья, поражали часто необыкновенно густым, почти доскональным сходством с манерой Горького.
Гораздо более самостоятелен Леонов во второй и, по-моему, более интересной части «Барсуков», там, где действие переносится в деревню, там, где Семен является уже развернувшимся вождем деревенской безрассудной, непутевой стихии. Огромное знание жизни крестьян, общественной и личной, их облик, их манера мыслить, чувствовать и выражаться — здесь поистине поразительны, когда примешь во внимание, с одной стороны, молодость Леонова, а с другой — проявленное им большое знание городской жизни, которым дышит первая часть романа.
Однако здесь, по мере того как вырисовывается основной замысел автора, нельзя не отметить, конечно, значительного уклона от той линии, которую мы можем считать единственно правильной. Роман разрастается в громадную социальную трагедию.
Когда Ленин своим зорким прищуренным глазом наблюдал страшное качание белых и красных армий по всему югу и центру России, он говорил: вот та тяжелая цена, которою в конце концов крестьянин научается знать, где его подлинный враг и где его подлинный друг.
Зеленое движение, не белое и не красное, было одной из роковых ошибок крестьянства.
И вот Леонов относится к этой ошибке двойственно. С одной стороны, он видит, что это объективная ошибка, что из всех барсучьих движений и протестов, стремлений и планов ничего путного выйти не может, но, с другой стороны, в нем сидит какой-то интеллигентский анархист, у которого нет настоящей внутренней, теплой любви (не было, по крайней мере) к пролетарскому государству, к железной диктатуре рабочего, которая является единственным мостом к грядущему безгосударственному обществу.
И, заставив Семена разбиться об эту железную силу, Леонов, с одной стороны, снимает перед ней шляпу, как перед силой, поистине физически великой и несущей в себе какие-то моральные уклады, но он склоняется в то же время с огромным сочувствием над разбившимся крестьянским мощным соколом, над новым изданием какого-то вольного ушкуйника, бесформенные мечты которого в глубине глубин сознания Леонова являются для него более близкими, чем, может быть, почти только умом понятый ленинский план устроения дальнейших судеб страны Советской и мира.
Однако, признавая эти недостатки точки зрения Леонова, я вместе с тем считаю чрезвычайно интересным и для нас плодотворным подход Леонова. Не знаю, насколько будем мы правы, если от наших собственных пролетарских писателей будем требовать «стопроцентной идеологии». Когда дело идет о художественной идеологии, тогда ее стопроцентная выдержанность делает ее похожей на дистиллированную воду. Эта вода — предпочтённая вещь в химической лаборатории, но на вкус она слишком пресна. Хочется привкусов. Хочется каких-то едва уловимых запахов, которые, не делая воду противной, придают ей ее собственный букет. А уж тогда, когда мы имеем дело с попутчиками, то есть фактически социальными выразителями кое в чем родственных, а кое в чем чуждых нам элементов, то требование, чтобы они совершенно изменили свою натуру и легли на нашу кровать, не оказавшись ни длиннее, ни короче, ни толще, ни уже, — это значит лишать их почти всех их достоинств. Они должны быть дороги нам, как талантливые свидетели других несколько, а иногда даже очень отличных систем опыта, других моралей, других подходов, других выводов.
Пьеса несколько выиграла идеологически по сравнению с романом. Там очень уж холодно и далеко рисуется большевизм с его носителем Павлом по сравнению с чрезвычайно интимной и подробной картиной барсучьей жизни. Здесь соотношение несколько уравнивается. Логика большевизма больше чувствуется, и в особенности прекрасно почти благоговейное уважение, с которым отнеслись авторы пьесы к большевистской ячейке в селе «Воры».