Том 3. Советский и дореволюционный театр - Страница 117


К оглавлению

117

Почти вся страна — мещанская, крестьянская; она приведена нами в колоссальнейшее колебательное состояние. Мы ведем борьбу с темными силами за колеблющихся. Искусство здесь должно быть нашим постоянным помощником. Искусство есть мощная форма пропаганды и агитации, и, конечно, действуют при его помощи как слева, так и справа. И поэтому вопрос о религиозном искусстве не так прост, как предполагает проф. Фатов, и далеко не так прост, как предполагают тт. Февральский, Блюм, Браудо и другие. Этих последних мы спросим: ну, а храм Василия Блаженного — не снести ли его? Он ведь является также религиозным памятником, и самое наличие его на Красной площади есть, несомненно, одна из форм религиозной заразы. Можно ли показывать картину Иванова «Явление Христа народу»? Ведь в ней заложена огромная религиозная энергия, которая, можно сказать, излучается со всей ее поверхности на зрителя. Не следует ли объявить под запретом всю католическую, протестантскую музыку, которая представляет собою одно из величайших достижений человеческого гения? Правы ли мы, что мы строим музеи, в которых сохраняем древние кресты, паникадила, великолепные парчовые ризы и тому подобные предметы церковного ритуала и церковной утвари? Не контрреволюционеры ли мы, когда мы поддерживаем существование великих мечетей Тамерлана в Самарканде и т. д.? Словом, не должны ли мы быть иконокластами, наподобие пуритан?

Пуритане сами были религиозны, но они ненавидели церковное искусство, считали его опорой католицизма и аристократии, они замазывали фрески, они запрещали тонкую музыку, заменяя ее своими грубыми гимнами, они не останавливались перед уничтожениями величайших произведений искусства. Но эта волна иконоборства, которую подняли сподвижники Кромвеля, была не до конца разрушительной, она была сравнительно кратковременной. Можно вообразить себе такую же политику, доведенную до логического предела: так как религия особенно обаятельна именно тогда, когда она одета самым нарядным, трогательным и гениальным художеством, то надо повсюду истребить это художество или же, в самом лучшем случае, собрав его в музей, запереть на ключ, показывая (как порнографическое искусство в некоторых музеях) только изредка специалистам, особо избранной публике.

Если бы мы, раз став на такую точку зрения, дошли до такого логического конца в нашей антирелигиозной пропаганде, то мы были бы, конечно, последовательны. Но вряд ли такая политика нашла бы одобрение у руководящих кругов и масс пролетарского движения как у нас в Союзе, так и вне его.

Действительно ли наша борьба с религией должна происходить в таких формах? Если мы должны были допустить даже богослужение в церквах, если мы, отделив церковь от государства, предоставили церкви широчайшие возможности религиозной пропаганды с амвона, то не значит ли это, что мы сами понимаем всю тщетность надежд убить религию путем насильственного нажима на нее и, так сказать, затыкания ей рта? Разве мы, марксисты, не знаем, что борьба с религией должна вестись, во-первых, умелой, научной антирелигиозной пропагандой, а во-вторых, — и это главное — самым изменением быта и прежде всего быта массового крестьянства, в устоях которого крепче всего заложены цепкие корни религии?

Религиозный человек может молиться не на картину Иванова, а у иверской божьей матери, которую мы не сняли и не уничтожили; он может слушать религиозную музыку в любой действующей церкви, там же слушать красноречивую пропаганду, укрепляющую его предрассудки, и каждый колеблющийся может воспользоваться всеми теми многочисленными очагами религиозной отравы, которые мы принуждены были оставить. Мы сделали правильно, оставив их. Какая бы то ни было «радикальная» перестановка этой проблемы являлась бы грубым уклонением от тонкой политики Ленина в религиозном вопросе.

Вот при таких условиях можно ли думать, что восстановление какого-нибудь изумительного храма XII века, вроде Спаса-Нередицы или музея, наполненного иконами, или исполнение духовных концертов, скажем, обедни Рахманинова или Чайковского, или исполнение «Китежа» в Большом театре что-нибудь существенное прибавляют к этой обстановке? Нет, они ничего существенного к этим обстоятельствам не прибавляют.

Раз мы имеем свободную, хотя и отделенную от государства церковь внутри страны, то уже смешны разговоры по поводу того, что в Большом театре мы допускаем спектакли, проникнутые религиозностью, или (что совершенно то же самое) что у нас в музеях висят предметы культа.

Церковь всегда, между прочим, ненавидела театр, церковь воспрещала выводить на сцену священников, выносить кресты, придавать спектаклю религиозный характер. Когда Константин Романов, глубоко верующий родственник царя, написал религиозную пьесу «Царь Иудейский», то она была запрещена. Почему? Потому что одной из форм смерти религии является перенесение ее идей, чувств, церемоний в сферу явно художественную, в сферу развлечения, в сферу светского зрелища. Икона, перед которой висит лампада в функционирующей церкви, в десять тысяч раз опаснее, чем икона в собрании Остроухова. Церковное песнопение во время богослужения, принимаемое всерьез, есть отрава бесконечно более сильная, чем представление «Китежа» в Большом театре.

Взвешивая все это, мы придем к выводу, что разрушать высокие художественные произведения религиозного искусства или держать их под спудом вследствие их вредного влияния нерасчетливо. Мы этим самым отказались бы от приобщения масс к огромной по своему охвату части культуры — и все из страха перед влиянием, которое оказывается прямо-таки мнимой величиной при условии свободы церкви и всех форм ее пропаганды в нашем Союзе.

117